Как маловероятное и необъяснимое, странное и пугающее способствовало наступлению эры науки
Поиск закономерностей в природе – это то, чем живёт наука. Мы знаем, что рептилии откладывают яйца, а млекопитающие живородящие; Земля оборачивается вокруг Солнца каждые 365,25 дня; электроны хватаются за протоны, как медведи за мёд. Но что, если какая-то странность на первый взгляд нарушает законы природы, к примеру, утконос – млекопитающее, откладывающее яйца? Что насчёт двухголовых змей? Или новорожденного младенца, который и не мальчик и не девочка, а нечто среднее?
Эти вопросы занимали основателей науки, и их попытки объяснить эти редкости и чудеса помогли создать современную науку. Практически все величайшие философы и учёные Европы XVII века – среди них можно отметить Декарта, Ньютона, Бэкона – питали страсть к аномалиям. Если они не могли объяснить маловероятное событие – солнечное затмение, летящую к Земле комету, бивень нарвала (может, это был единорог?) – то это меняло всё объяснение законов природы.
Лорейн Дастон, исполнительный директор Института истории науки им. Макса Планка в Берлине, десятилетиями изучала появление современной науки. Она говорит, что толчок к этому ей дал один опыт, полученный на семинаре в аспирантуре, где они со своей однокурсницей Катариной Парк заметили нечто странное. Изучаемые ими философы, занимавшиеся метафизикой в XVII веке – Бэкон, Хоббс, Лейбниц, Лок – питали страсть к чудовищам. Их учитель не обратил на это внимание, как и остальные студенты, поэтому Дастон и Парк сами проложили себе дорогу и написали знаковую статью о чудовищах. Много лет спустя они расширили это исследование, и в 1998-м опубликовали монументальную историю, «Чудеса и порядок в природе, с 1150 по 1750».
Мы связались с Дастон, чтобы узнать, каким образом на заре науки люди относились к маловероятным случаям, странным и необъяснимым явлениям. Во время разговора Дастон продемонстрировала обескураживающую возможность прыгать туда и сюда через столетия, переходить от высокой культуры к низкой, от Аристотеля к таблоиду The National Enquirer. Её исторические открытия проливают свет на то, как сегодня делается наука. Дастон беседовала с нами из Берлина.
Их интересовали исключения из правил. Нужно понимать, что XVI и XVII века были временем чрезвычайного подъёма религии, экономики и разума. С Дальнего Востока и из Нового Света в Европу стекались всяческие новинки, к примеру, невообразимые живые существа, типа райских птиц и броненосцев. На религиозном фронте чудовищ рассматривали как предвестников апокалипсиса – Второе Пришествие. Также это было время интеллектуальной революции. Коперник опубликовал свою книгу по Солнечной системе в 1543-м. В том же году Андреас Везалий опубликовал свою книгу по анатомии человеческого тела.
Европейские мыслители XVII в. ощущали, что научное основание их размышлений чрезвычайно шаткое. Всё менялось, и такие люди, как Фрэнсис Бэкон поняли, что лучшие умы последних двух тысячелетий могут быть неправы практически во всех областях. Он использовал чудовищ и другие чудеса в качестве интеллектуальной гигиены, чтобы вытолкнуть людей из их предположений о природном мире. В натурфилософии Аристотеля чудовища и другие аномалии были обособлены, их существование признавалось, но не объяснялось. Бэкон поменял правила игры и использовал чудовищ как оружие против ортодоксальности в натурфилософии и естествознании.
Одна из точек зрения была и такой. Деформации при родах, типа двухголовых кошек или сиамских близнецов, пугали, но одновременно и возбуждали. Они казались телеграммой от Бога, объявлявшей конец времён, конец света. Но в другом контексте их рассматривали как чудеса – не как нечто пугающее, но как нечто удивительное, признак плодородия, творчества и многообразия природы. Так что эмоциональные реакции могли меняться время от времени, от ужаса к удивлению и обратно. В одной из проповедей XVII века в английском приходе, священник, рассказывавший о сиамских близнецах, обращался к своим прихожанам с просьбой не рассматривать это чудовищное рождение как чудо, на которое надо глазеть, а как знамение необходимости в срочном раскаянии.
Эти аномалии выглядели вызовами. К XVII веку стало понятно, что аристотелева натурфилософия обречена. Вопрос был в том, что сможет её заменить – и в результате существовало множество конкурирующих теорий. Чудовища и другие чудеса представляли крайние случаи. Может ли ваша версия натурфилософия объяснить такие вещи? В результате монстры и чудеса в конце XVI-начале XVII веков были более обсуждаемыми, чем когда-либо до или после в истории науки. По большей части наука интересуется закономерностями природы – и в этом есть смысл. Зачем тратить время и усилия на объяснения того, что происходит после дождичка в четверг? Но в то время аномалии ненадолго заняли центральное положение в научных объяснениях.
Декарт считал, что если вы выдвигаете новую теорию всего, вы должны уметь объяснить и крайние случаи. Он даже считал, что вы должны уметь объяснить даже средневековые чудеса, когда труп убиенного заново истекал кровью в присутствии убийцы или орудия убийства. Лейбниц сделал отчёт о говорящей собаке для журнала Парижской королевской академии наук. Она могла лаять шесть слов по-французски, включая «chocolat». В XVII веке все занимались запрещёнными чудесами.
Возьмём астрономию. В 1609 году Галилей обратил свой телескоп к небесам. Он обнаружил, что поверхность Луны испещрена кратерами. Он открыл четыре луны Юпитера, описав их, как «чудо». Он открыл фазы Венеры. Он опубликовал эти открытия в 1610 году, и это вызвало сенсацию. Его книга продавалась, как горячие пирожки. А удивительные новинки прибывали из Нового Света, из Китая и Дальнего Востока, и ручьём текли на рынки Лондона и Амстердама.
Множество чудес можно было рассматривать как товар. Предки современных музеев – "кабинеты редкостей", wunderkammern – были заполнены всяческими чудесами и чудовищами. Некоторые из этих предметов не показались бы нам чудесами – например, бумажные деньги из Китая. Но с точки зрения европейца конца XVI века концепция оборота бумажных денег вместо золота или серебра была почти таким же чудом, как броненосец.
Буквальным переводом будет «комната чудес».
Нет. То время отличалось тем, что тогда два этих понятия объединяли. Аристотель говорил, что чудо – это начало философии, но целью его натурфилософии было заставить чудеса исчезнуть как можно быстрее. Это был в лучшем случае признак невежества, а в худшем – робости или страха. С древних времён любопытство ассоциировали с пороками, а не достоинствами, с людьми, которые лезли не в своё дело. Вы интересовались вещами, которые не должны были вас волновать – секретами природы, или бога, или правителя.
Именно. И то, что происходит в XVI-XVII веках, поражает. Любопытство превращается из порока в добродетель. Она становится разновидностью храбрости. «Осмеливаюсь знать» становится девизом, который с гордостью присваивают себе натурфилософы, и чудеса превращаются из признака невежества в желание познания. Лучше всего об этом сказано в трактате Декарта 1649 года "Страсти души". Сначала появляется удивление, потом любопытство, потом они работают в связке. Удивление подобно искре, зажигающей фитиль любопытства. Любопытство управляет интеллектом и всеми чувствами в поисках причины чуда.
А чего они не собирали? Чтобы удовлетворить требованиям wunderkammern, объект должен был быть необычным. Это просто могли быть экзотические вещи – бумажные деньги Китая, остроносые туфли из Турции. Удивительные ошибки природы, вроде двухголовых змей. Или это могли быть чудеса виртуозной работы мастера – тысяча лиц, вырезанных на ракушке. Выставлялись они подчёркнуто хаотично, чтобы обратить внимание на их разнообразие, на их смесь и изобилие. Возможно, вы видели изображения таких витрин от пола до потолка, в которых есть всё, от цейлонских чаёв до чучела лапландца и свисающего с потолка крокодила. Цель wunderkammern, особенно королевской коллекции – поразить вас. Часто их показывали послам, чтобы произвести на них впечатление могуществом правителя. У сегодняшних музеев много общего с этими ранними wunderkammern. Они хотят нас поразить, вырвать из повседневных мыслей: «Было здорово это увидеть!» И они пытаются возбудить наше любопытство, любознательность по поводу нового класса объектов. Возможно, что сегодня этот альянс удивления и любопытства сохраняется только в музеях.
В XIV и XV веках она тоже была очевидной. Поэтому очень интересно наблюдать, что происходит в период раннего модерна. Чудовища и другие чудеса использовались как катализаторы новых теорий знания. Говоря словами Бэкона. Эти чудеса – эксперименты, которые природа проводит над собой. И если нам нужно создать новый способ закалки стали или окраски ткани, нам необходимо присмотреться к экспериментам, проводимым природой на грани обыденного. А затем имитировать природу.
Более набожные люди могли это так сформулировать. А философы XVI-XVII веков позволяли природе шутить. То, что мы назвали бы ископаемым – отпечаток папоротника в камне – в начале XVII века могло быть расценено, как шутка природы. «Какого чёрта! Я устала создавать листы для деревьев и растений. Попробую в камне». Но богу шутить не дозволялось. Так что у природы была свобода эксперимента, и именно для этого она и была нужна натурфилософам. Предположить, что бог экспериментирует, значило приблизиться к богохульству.
Всё это было единой восхитительной смесью. Можно совершенно точно отметить конец эпохи чудес моментом, когда началось разделение труда между музеями искусства и музеями естественной истории, в середине и конце XVIII века.
С точки зрения учёных, если взглянуть на анналы первых научных сообществ – Королевское общество Лондона и Парижскую королевскую академию наук – первые лет 30 заполнены отчётами о чудесах и чудовищах. Читаются они как журнал «Хотите – верьте, хотите – нет» от Рипли или как таблоид The National Enquirer. Иногда мне кажется, что репортёры The National Enquirer берут свои идеи в ранних научных журналах. Бэкон считал, что нам необходимо изучать аномалии, чтобы раскрыть секреты природы.
К 1730-1740 годам учёные устали от аномалий и почувствовали, что настало время вернуться к основной работе науки – объяснению закономерностей. Кроме того, эти аномалии были объектами пристального внимания церкви. Это было время Реформации и Контрреформации, и новые секты вырастали, как грибы после дождя. Лидеры сект часто использовали чудеса как доказательства того, что бог находится на их стороне.
Я не просто стараюсь быть педантичным историком. Я не хочу приравнивать натурфилософию к тому, что известно нам, как современная наука. Институт науки появился позднее, в XIX веке, поэтому редко кто зарабатывал тем, что практиковал науку. Натурфилософы также задавали более широкие вопросы, чем деятели науки. Ньютон считал, что вполне допустимо рассуждать о связи гравитации и природе бога. Для современного учёного это было бы неприемлемо. Так что натурфилософия – предок современной науки, но не одно и то же.
Есть. В современном мире мы связываем чудо с детской позицией, с новизной взгляда. Но в средние века и в начале модерна в этом не было ничего ребяческого. Чудо легко могло перерасти в ужас или страх. Существует своеобразный Бермудский треугольник из страха, ужаса и удивления, обладающих глубокими связями друг с другом. Все они включают ощущение того, что произошло нечто необычное. А ещё они колеблются. Они легко могут превратиться из одного в другое.
У чудес есть привкус благоговения – из-за этого их можно отнести к области сверхъестественного, возможно, даже божественного – а также привкус страха. Это неприятная эмоция. Не вы владеете удивлением перед чудом, а оно овладевает вами. Оно хватает вас за лацканы и трясёт. Удивление ассоциируется со страхом, и учёному человеку зазорно выглядеть испугавшимся. Чудеса для невежд, неграмотных людей. Вы, университетский профессор натурфилософии, желаете показать, что вас не пугает затмение, поскольку вы можете его объяснить и даже предсказать.
И очень интересно смотреть, что происходит в середине XVIII века, когда натурфилософы начинают отказываться от чудес и возвращаются к закономерностям. Они переводят чудо из разряда удивительного и необъяснимого в область того, что они могут объяснить. Происходит согласованная попытка перевести чудо от новорожденных уродцев к обычным, иногда даже неприятным объектам, типа насекомых. Существует целая область естественной истории, включающая связанные с насекомыми чудеса – это попытка укротить эмоцию удивления для того, что мы можем объяснить.
Хорошо сказано. Вся суть работы с историей науки раннего нового времени состоит в том, чтобы объяснить, что все эти чрезвычайно умные, и часто отважные люди, изо всех сил пытавшиеся, безо всяких институтских лабораторий и университетской поддержки, понять, как работает мир – и всё это за счёт своих средств, часто за счёт своего здоровья, а иногда – и жизней.
Нет. Сложно применить такие угрюмые и элегические рассуждения о потере волшебства, имевшие популярность в начале XX века, к любому работающему учёному, горящему энтузиазмом, восторгом и удивлением по поводу своей работы. Зачем вообще этим людям добровольно пахать по 80 дней в неделю?
Однозначно. Он писал про «радикальный эмпиризм». Именно таким и был интерес к чудесам. Это было желание не исключать ничего из поля зрения и исследований – не сужать кругозор из соображений рациональности или ортодоксальности, а принимать мир таким, каким он предстаёт перед нами.
Я думаю, что в любую науку входит восприимчивость к аномалиям, возможно, не как к чудесам, а просто как к тому, за что цепляется взгляд: «О, это странно, такого раньше не было». Известна история открытия пенициллина. Другие люди, вне всякого сомнения, ещё до Александра Флеминга видели, как растёт плесень в чашках Петри, но он был восприимчив к странности этого явления, к его необычности, и исследовал его. И эту историю повторяют раз за разом. Это открытость к небольшим отклонениям от нормы во время наблюдений, и желание исследовать их до конца.
Сейчас научная восприимчивость направлена на такие объекты, которые большинству из нас не покажутся удивительными так, как показалась бы двухголовая змея. Будто бы учёные стали знатоками чудес, как гурманы с утончённым вкусом, ищущие экзотические сочетания вкусов. Человек без утончённого вкуса был бы поражён сравнительно простым блюдом. Учёные же ищут более необычные и экзотические комбинации.
Поиск закономерностей в природе – это то, чем живёт наука. Мы знаем, что рептилии откладывают яйца, а млекопитающие живородящие; Земля оборачивается вокруг Солнца каждые 365,25 дня; электроны хватаются за протоны, как медведи за мёд. Но что, если какая-то странность на первый взгляд нарушает законы природы, к примеру, утконос – млекопитающее, откладывающее яйца? Что насчёт двухголовых змей? Или новорожденного младенца, который и не мальчик и не девочка, а нечто среднее?
Эти вопросы занимали основателей науки, и их попытки объяснить эти редкости и чудеса помогли создать современную науку. Практически все величайшие философы и учёные Европы XVII века – среди них можно отметить Декарта, Ньютона, Бэкона – питали страсть к аномалиям. Если они не могли объяснить маловероятное событие – солнечное затмение, летящую к Земле комету, бивень нарвала (может, это был единорог?) – то это меняло всё объяснение законов природы.
Лорейн Дастон, исполнительный директор Института истории науки им. Макса Планка в Берлине, десятилетиями изучала появление современной науки. Она говорит, что толчок к этому ей дал один опыт, полученный на семинаре в аспирантуре, где они со своей однокурсницей Катариной Парк заметили нечто странное. Изучаемые ими философы, занимавшиеся метафизикой в XVII веке – Бэкон, Хоббс, Лейбниц, Лок – питали страсть к чудовищам. Их учитель не обратил на это внимание, как и остальные студенты, поэтому Дастон и Парк сами проложили себе дорогу и написали знаковую статью о чудовищах. Много лет спустя они расширили это исследование, и в 1998-м опубликовали монументальную историю, «Чудеса и порядок в природе, с 1150 по 1750».
Мы связались с Дастон, чтобы узнать, каким образом на заре науки люди относились к маловероятным случаям, странным и необъяснимым явлениям. Во время разговора Дастон продемонстрировала обескураживающую возможность прыгать туда и сюда через столетия, переходить от высокой культуры к низкой, от Аристотеля к таблоиду The National Enquirer. Её исторические открытия проливают свет на то, как сегодня делается наука. Дастон беседовала с нами из Берлина.
Столетия назад чудовища, кажется, воплощали в себе маловероятные явления природы. Почему ранние философы и учёные так интересовались чудовищами?
Их интересовали исключения из правил. Нужно понимать, что XVI и XVII века были временем чрезвычайного подъёма религии, экономики и разума. С Дальнего Востока и из Нового Света в Европу стекались всяческие новинки, к примеру, невообразимые живые существа, типа райских птиц и броненосцев. На религиозном фронте чудовищ рассматривали как предвестников апокалипсиса – Второе Пришествие. Также это было время интеллектуальной революции. Коперник опубликовал свою книгу по Солнечной системе в 1543-м. В том же году Андреас Везалий опубликовал свою книгу по анатомии человеческого тела.
Европейские мыслители XVII в. ощущали, что научное основание их размышлений чрезвычайно шаткое. Всё менялось, и такие люди, как Фрэнсис Бэкон поняли, что лучшие умы последних двух тысячелетий могут быть неправы практически во всех областях. Он использовал чудовищ и другие чудеса в качестве интеллектуальной гигиены, чтобы вытолкнуть людей из их предположений о природном мире. В натурфилософии Аристотеля чудовища и другие аномалии были обособлены, их существование признавалось, но не объяснялось. Бэкон поменял правила игры и использовал чудовищ как оружие против ортодоксальности в натурфилософии и естествознании.
Были ли чудовища пугающими?
Одна из точек зрения была и такой. Деформации при родах, типа двухголовых кошек или сиамских близнецов, пугали, но одновременно и возбуждали. Они казались телеграммой от Бога, объявлявшей конец времён, конец света. Но в другом контексте их рассматривали как чудеса – не как нечто пугающее, но как нечто удивительное, признак плодородия, творчества и многообразия природы. Так что эмоциональные реакции могли меняться время от времени, от ужаса к удивлению и обратно. В одной из проповедей XVII века в английском приходе, священник, рассказывавший о сиамских близнецах, обращался к своим прихожанам с просьбой не рассматривать это чудовищное рождение как чудо, на которое надо глазеть, а как знамение необходимости в срочном раскаянии.
Как эти попытки найти объяснение маловероятных случаев связаны с рождением современной науки?
Эти аномалии выглядели вызовами. К XVII веку стало понятно, что аристотелева натурфилософия обречена. Вопрос был в том, что сможет её заменить – и в результате существовало множество конкурирующих теорий. Чудовища и другие чудеса представляли крайние случаи. Может ли ваша версия натурфилософия объяснить такие вещи? В результате монстры и чудеса в конце XVI-начале XVII веков были более обсуждаемыми, чем когда-либо до или после в истории науки. По большей части наука интересуется закономерностями природы – и в этом есть смысл. Зачем тратить время и усилия на объяснения того, что происходит после дождичка в четверг? Но в то время аномалии ненадолго заняли центральное положение в научных объяснениях.
Что насчёт основателей современной науки – Галилея, Декарта, Ньютона, Лейбница? Какими странностями они увлекались?
Декарт считал, что если вы выдвигаете новую теорию всего, вы должны уметь объяснить и крайние случаи. Он даже считал, что вы должны уметь объяснить даже средневековые чудеса, когда труп убиенного заново истекал кровью в присутствии убийцы или орудия убийства. Лейбниц сделал отчёт о говорящей собаке для журнала Парижской королевской академии наук. Она могла лаять шесть слов по-французски, включая «chocolat». В XVII веке все занимались запрещёнными чудесами.
Вы описали переходный период между предшествовавшей современной и современной наукой, как «великая эпоха чудес». Какие чудеса находили учёные?
Возьмём астрономию. В 1609 году Галилей обратил свой телескоп к небесам. Он обнаружил, что поверхность Луны испещрена кратерами. Он открыл четыре луны Юпитера, описав их, как «чудо». Он открыл фазы Венеры. Он опубликовал эти открытия в 1610 году, и это вызвало сенсацию. Его книга продавалась, как горячие пирожки. А удивительные новинки прибывали из Нового Света, из Китая и Дальнего Востока, и ручьём текли на рынки Лондона и Амстердама.
То есть, отчасти это было результатом появления всемирной торговли.
Множество чудес можно было рассматривать как товар. Предки современных музеев – "кабинеты редкостей", wunderkammern – были заполнены всяческими чудесами и чудовищами. Некоторые из этих предметов не показались бы нам чудесами – например, бумажные деньги из Китая. Но с точки зрения европейца конца XVI века концепция оборота бумажных денег вместо золота или серебра была почти таким же чудом, как броненосец.
Wunderkammern обычно переводят как «кабинеты редкостей», но не будет ли более точным перевод «кабинет чудес»?
Буквальным переводом будет «комната чудес».
Чудеса и редкости – это одно и то же?
Нет. То время отличалось тем, что тогда два этих понятия объединяли. Аристотель говорил, что чудо – это начало философии, но целью его натурфилософии было заставить чудеса исчезнуть как можно быстрее. Это был в лучшем случае признак невежества, а в худшем – робости или страха. С древних времён любопытство ассоциировали с пороками, а не достоинствами, с людьми, которые лезли не в своё дело. Вы интересовались вещами, которые не должны были вас волновать – секретами природы, или бога, или правителя.
Конечно же, классической историей, предупреждающей о вреде любопытства, служит история Адама и Евы, попробовавших плод с запретного Дерева Познания. Это был первородный грех.
Именно. И то, что происходит в XVI-XVII веках, поражает. Любопытство превращается из порока в добродетель. Она становится разновидностью храбрости. «Осмеливаюсь знать» становится девизом, который с гордостью присваивают себе натурфилософы, и чудеса превращаются из признака невежества в желание познания. Лучше всего об этом сказано в трактате Декарта 1649 года "Страсти души". Сначала появляется удивление, потом любопытство, потом они работают в связке. Удивление подобно искре, зажигающей фитиль любопытства. Любопытство управляет интеллектом и всеми чувствами в поисках причины чуда.
Расскажите мне об этих wunderkammern, кабинетах редкостей. Что люди собирали?
А чего они не собирали? Чтобы удовлетворить требованиям wunderkammern, объект должен был быть необычным. Это просто могли быть экзотические вещи – бумажные деньги Китая, остроносые туфли из Турции. Удивительные ошибки природы, вроде двухголовых змей. Или это могли быть чудеса виртуозной работы мастера – тысяча лиц, вырезанных на ракушке. Выставлялись они подчёркнуто хаотично, чтобы обратить внимание на их разнообразие, на их смесь и изобилие. Возможно, вы видели изображения таких витрин от пола до потолка, в которых есть всё, от цейлонских чаёв до чучела лапландца и свисающего с потолка крокодила. Цель wunderkammern, особенно королевской коллекции – поразить вас. Часто их показывали послам, чтобы произвести на них впечатление могуществом правителя. У сегодняшних музеев много общего с этими ранними wunderkammern. Они хотят нас поразить, вырвать из повседневных мыслей: «Было здорово это увидеть!» И они пытаются возбудить наше любопытство, любознательность по поводу нового класса объектов. Возможно, что сегодня этот альянс удивления и любопытства сохраняется только в музеях.
И всё же, с современной точки зрения эта смесь из сделанных руками человека объектов и природных диковинок кажется странной. Сегодня очевидна разница между природой и искусством.
В XIV и XV веках она тоже была очевидной. Поэтому очень интересно наблюдать, что происходит в период раннего модерна. Чудовища и другие чудеса использовались как катализаторы новых теорий знания. Говоря словами Бэкона. Эти чудеса – эксперименты, которые природа проводит над собой. И если нам нужно создать новый способ закалки стали или окраски ткани, нам необходимо присмотреться к экспериментам, проводимым природой на грани обыденного. А затем имитировать природу.
Рассматривали ли природу как художественное творение бога?
Более набожные люди могли это так сформулировать. А философы XVI-XVII веков позволяли природе шутить. То, что мы назвали бы ископаемым – отпечаток папоротника в камне – в начале XVII века могло быть расценено, как шутка природы. «Какого чёрта! Я устала создавать листы для деревьев и растений. Попробую в камне». Но богу шутить не дозволялось. Так что у природы была свобода эксперимента, и именно для этого она и была нужна натурфилософам. Предположить, что бог экспериментирует, значило приблизиться к богохульству.
Сегодня мы делим на категории и собираем объекты природы и искусства совершенно по-другому. Картины и скульптуры отправляются в музеи искусства, ракушки и чучела – в музеи естественной истории. Таких разделений в кабинетах редкостей не делали.
Всё это было единой восхитительной смесью. Можно совершенно точно отметить конец эпохи чудес моментом, когда началось разделение труда между музеями искусства и музеями естественной истории, в середине и конце XVIII века.
Почему чудо вышло из моды?
С точки зрения учёных, если взглянуть на анналы первых научных сообществ – Королевское общество Лондона и Парижскую королевскую академию наук – первые лет 30 заполнены отчётами о чудесах и чудовищах. Читаются они как журнал «Хотите – верьте, хотите – нет» от Рипли или как таблоид The National Enquirer. Иногда мне кажется, что репортёры The National Enquirer берут свои идеи в ранних научных журналах. Бэкон считал, что нам необходимо изучать аномалии, чтобы раскрыть секреты природы.
К 1730-1740 годам учёные устали от аномалий и почувствовали, что настало время вернуться к основной работе науки – объяснению закономерностей. Кроме того, эти аномалии были объектами пристального внимания церкви. Это было время Реформации и Контрреформации, и новые секты вырастали, как грибы после дождя. Лидеры сект часто использовали чудеса как доказательства того, что бог находится на их стороне.
Вы использовали термин «натурфилософия» для описания работ ранних мыслителей. Можно ли сказать, что это ещё одно название науки?
Я не просто стараюсь быть педантичным историком. Я не хочу приравнивать натурфилософию к тому, что известно нам, как современная наука. Институт науки появился позднее, в XIX веке, поэтому редко кто зарабатывал тем, что практиковал науку. Натурфилософы также задавали более широкие вопросы, чем деятели науки. Ньютон считал, что вполне допустимо рассуждать о связи гравитации и природе бога. Для современного учёного это было бы неприемлемо. Так что натурфилософия – предок современной науки, но не одно и то же.
Мы говорили о чудесах и необычных явлениях. К чуду относятся с благоговением. Есть ли у чудес своя история?
Есть. В современном мире мы связываем чудо с детской позицией, с новизной взгляда. Но в средние века и в начале модерна в этом не было ничего ребяческого. Чудо легко могло перерасти в ужас или страх. Существует своеобразный Бермудский треугольник из страха, ужаса и удивления, обладающих глубокими связями друг с другом. Все они включают ощущение того, что произошло нечто необычное. А ещё они колеблются. Они легко могут превратиться из одного в другое.
У чудес есть привкус благоговения – из-за этого их можно отнести к области сверхъестественного, возможно, даже божественного – а также привкус страха. Это неприятная эмоция. Не вы владеете удивлением перед чудом, а оно овладевает вами. Оно хватает вас за лацканы и трясёт. Удивление ассоциируется со страхом, и учёному человеку зазорно выглядеть испугавшимся. Чудеса для невежд, неграмотных людей. Вы, университетский профессор натурфилософии, желаете показать, что вас не пугает затмение, поскольку вы можете его объяснить и даже предсказать.
То есть, это на самом деле вопрос того, что можно объяснить, и это суть науки.
И очень интересно смотреть, что происходит в середине XVIII века, когда натурфилософы начинают отказываться от чудес и возвращаются к закономерностям. Они переводят чудо из разряда удивительного и необъяснимого в область того, что они могут объяснить. Происходит согласованная попытка перевести чудо от новорожденных уродцев к обычным, иногда даже неприятным объектам, типа насекомых. Существует целая область естественной истории, включающая связанные с насекомыми чудеса – это попытка укротить эмоцию удивления для того, что мы можем объяснить.
Чрезвычайно сложно понять склад ума людей, живших 300 лет назад, преодолеть тенденцию к применению наших собственных склонностей к прошлому. Было бы слишком просто списать их как невежественных или необразованных. Входит ли в вашу работу убеждать людей, что они были другими, не хуже нас?
Хорошо сказано. Вся суть работы с историей науки раннего нового времени состоит в том, чтобы объяснить, что все эти чрезвычайно умные, и часто отважные люди, изо всех сил пытавшиеся, безо всяких институтских лабораторий и университетской поддержки, понять, как работает мир – и всё это за счёт своих средств, часто за счёт своего здоровья, а иногда – и жизней.
Революция в науке поражает. Но некоторые считают, что мы, в наш век рациональности и науки, что-то потеряли. Они говорят о том, что мир «лишился чар», что мы потеряли способность поражаться чуду. Считаете ли вы это проблемой?
Нет. Сложно применить такие угрюмые и элегические рассуждения о потере волшебства, имевшие популярность в начале XX века, к любому работающему учёному, горящему энтузиазмом, восторгом и удивлением по поводу своей работы. Зачем вообще этим людям добровольно пахать по 80 дней в неделю?
В эпилоге книги «Чудеса и порядок в природе» вы цитируете Уильяма Джеймса, великого философа и психолога, жившего сто лет назад. Он верил, что науку обновит, как он называл это, «пылевое облако исключительных наблюдений». Также его интересовал спиритуализм. Он с небольшой компанией учёных занимался исследованием спиритических сеансов, к чему большинство учёных относилось с презрением. Был ли Джеймс прав?
Однозначно. Он писал про «радикальный эмпиризм». Именно таким и был интерес к чудесам. Это было желание не исключать ничего из поля зрения и исследований – не сужать кругозор из соображений рациональности или ортодоксальности, а принимать мир таким, каким он предстаёт перед нами.
Я думаю, что в любую науку входит восприимчивость к аномалиям, возможно, не как к чудесам, а просто как к тому, за что цепляется взгляд: «О, это странно, такого раньше не было». Известна история открытия пенициллина. Другие люди, вне всякого сомнения, ещё до Александра Флеминга видели, как растёт плесень в чашках Петри, но он был восприимчив к странности этого явления, к его необычности, и исследовал его. И эту историю повторяют раз за разом. Это открытость к небольшим отклонениям от нормы во время наблюдений, и желание исследовать их до конца.
Сейчас научная восприимчивость направлена на такие объекты, которые большинству из нас не покажутся удивительными так, как показалась бы двухголовая змея. Будто бы учёные стали знатоками чудес, как гурманы с утончённым вкусом, ищущие экзотические сочетания вкусов. Человек без утончённого вкуса был бы поражён сравнительно простым блюдом. Учёные же ищут более необычные и экзотические комбинации.